Более 7000 книг и свыше 500 авторов. Русская и зарубежная фантастика, фэнтези, детективы, триллеры, драма, историческая и  приключенческая литература, философия и психология, сказки, любовные романы!!!

АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ КНИГ
А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я

АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ АВТОРОВ
А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я

ПАРТНЕРЫ


ТОП-5 ПОПУЛЯРНЫХ РАЗДЕЛОВ
  1. Русская фантастика
  2. Детектив
  3. Женский роман
  4. Зарубежная фантастика
  5. Приключения

ТОП-30 ПОПУЛЯРНЫХ КНИГ ЗА МЕСЯЦ
  1. Любовница на двоих (65)
  2. Гнев дракона (25)
  3. Ни мужа, ни любовника, или Я не пускаю мужчин дальше постели (22)
  4. Колдун из клана Смерти (18)
  5. Заклятие предков (17)
  6. Свирепый черт Лялечка (16)
  7. Аквариум (15)
  8. К "последнему" морю (14)
  9. Поводыри на распутье (11)
  10. Пелагия и красный петух (том 2) (11)
  11. Замуж за египтянина, или Арабское сердце в лохмотьях (10)
  12. О бедном Кощее замолвите слово (8)
  13. Цифровая крепость (8)
  14. Роксолана (8)
  15. Гиперион (7)
  16. Вещий Олег (7)
  17. Бубен верхнего мира (7)
  18. Непредвиденные встречи (7)
  19. Покер с акулой (7)
  20. Чудовище без красавицы (7)
  21. Его сиятельство Каспар Фрай (6)
  22. Турецкая любовь, или Горячие ночи Востока (6)
  23. Брудершафт с Терминатором (6)
  24. Путь Кейна. Одержимость (6)
  25. Ричард Длинные Руки - 1 (5)
  26. Умножающий печаль (4)
  27. Журналист для Брежнева (4)
  28. Вставай, Россия! Десант из будущего (4)
  29. Кредо (4)
  30. Признания авантюриста Феликса Круля (4)

Использовать только для ознакомления. Любое коммерческое использование категорически запрещается. По вопросам приобретения прав на распространение, приобретение или коммерческое использование книг обращаться к авторам или издательствам.

Драма — > Ким Анатолий — > читать бесплатно "Стена: Повесть невидимок"


АНАТОЛИЙ КИМ


СТЕНА



Повесть невидимок
1 Чувствую, что пришла пора вставать, но неизвестно кому и, главное, это на каком же свете мы уснули и кто из нас, Анна или Валентин, видел сейчас за окном снег, белый снег на изогнутых ветвях деревьев? Мы невидимки в снежной стране, которая есть Русь зимняя, - вдруг ровно и плавно, словно спускаемые на ниточках, повалили сверху вниз белые хлопья, рождаясь прямо из серого неба, которое начиналось над самыми вершинами деревьев. И теперь, в данное мгновение, каждый из нас двоих несравнимо менее убедителен, чем любая из этих пухлых снежинок, чья жизнь имеет только ту протяженность во времени, что отпущена ей для плавного спуска с небес на землю.
Возможно ли, чтобы снежинка, лишь часть жизни которой мы могли наблюдать, имела свою судьбу? И чтобы холодная парашютистка, выбросившаяся из облака в числе многомиллионного десанта, была как-нибудь названа по имени на своем снежном языке? Мне кажется, я видел этот снегопад в первую нашу совместную зиму, лежа в постели рядом с теплой Анной, - только тогда я мог испытывать такое убедительное чувство телесного счастья, полную насыщенность жизнью.
Недавно проснувшись, полеживая в теплой комнате на кровати рядом с женою, я спокойно поглядывал на то, как за окном идет снег.
Я тоже помню этот снегопад утром, я лежала рядом с Валентином и думала о том, что он был прав, пожалуй, когда однажды сказал: "Детей дает Бог". Это в ответ на мои слова, что хочу родить ему ребенка. Я тогда обиделась на Валентина, не услышав в его ответе никакой радости и благодарности, чего я ожидала, - но лишь равнодушную рассудочность и, больше того, тайное неверие или даже нежелание принять от меня самый великий мой дар. И вот по истечении совсем недолгого времени выяснилось, что он был прав, и я сама уже не хотела ничего такого для него... Маленькие белые снежинки, медленно слетавшие сверху вниз, были душами тех самых детишек, которых когда-то хотелось мне подарить Валентину. Детей дает Бог.
Как-то странно-легко уходят они в ничто, эти снежинки, зимы, Атлантида, дары приносимые, песни спетые. А нам, неопознанным даже самими собою, приходится лишь смутно догадываться, что мощь континентальных плит и сменяющихся времен года была той же природы и подчинялась тому же закону, которому хотела быть подвластной каждая душа предмета, человека, стихий и фундаментальных наук человечества. Потому что все это, включая и нас, Анну и Валентина, и физику с химией, математику, музыку и астрономию, было устремлено к какому-то конечному счастью. Об этом я думал в то зимнее утро в постели, прижимая к себе теплую Анну, глядя в окно на падающий с неба белый снег. Все имело душу - и проходящие времена года, и так называемые точные науки, и провалившаяся в океан Атлантида, и каждая снежинка. И все они были обречены иметь своих двойников-невидимок.
Хорошо, что день тогда выдался выходным, не надо было спешить на работу, одновременно лихорадочно натягивать трусики и блузку, совать в рот зубную щетку и, таращась в зеркало, подкрашивать ресницы, а затем, чертыхаясь, рысью мчаться на кухню, где фырчал и подпрыгивал, все более распаляясь гневом, всеми позабытый зеленый чайник на плите... Ладно, миленький, сегодня ты получишь свое, - устрою все так, чтобы ты получил не просто обычное, постоянно тобою желаемое. И всю нежность, которую я готова была отдать летящим за окном снежинкам, незаметным образом сумею передать тебе, и после ты будешь лежать у моих утомленных ног, словно сам - беспомощное громадное новорожденное дитя.
Широкие окна комнаты, где мы укрывались, выходили на открытую терраску, стекла были прозрачны, подоконники чисты, без наледи, потому что крыша навеса защищала их от падавшего снега. В доме оказалось достаточно тепла даже после долгой ночи - вечером жарко протапливалась превосходными березовыми дровами высокая, выложенная синим гжельским кафелем печь. И за окном на дворе было тоже не морозно, стояла так называемая сиротская зима, не лютая, но жалостливая к плохо одетым сироткам. Окна не затягивало серебряной гравировкой инея, на них не было никаких занавесок, они выходили в сад - и мы с Аней, прочь отбросив одеяла, как бы оказывались посреди бескрайнего снежного пространства, под огромным серым небом, осыпаемые мириадами белых хлопьев, плавно опускавшихся сверху. Но на раскаленных телах наших не таяли снежинки - посреди широкой русской зимы мы были накрыты бережным, надежным куполом тепла.
Несомненно, это происходило в первую нашу совместную зиму, именно тогда я словно со стороны увидел картину, обрамленную оконным проемом небольшой комнаты с печным отоплением, на фоне искривленных черных яблоневых ветвей, обсыпанных белым снегом. Когда-то русский интеллигент, сидя в такой же вот комнате у теплой печки, безысходно думал о смысле жизни. Я нашел этот смысл, который был в том, чтобы мне снова и снова любовно сочетаться с Анной. Но в тот самый миг, когда покажется, что полное воссоединение произошло и ты воспринял девятый вал страсти не телом, но духом и блаженство физическое перешло в радость духовную, - с жалким писком и мычаньем комочек этой души вылетает из твоих чресел и через твои искаженные уста, а ты проваливаешься в глубокую яму блаженного беспамятства.
- Именно в то утро и состоялся этот наш разговор.
- Ты о каком разговоре, Аня? - Да про твое противное андрогинное единство.
- Ну, во-первых, это вовсе не мое, а Платоново. А потом, отчего же оно "противное"? - Ужасное. Отвратительное...
- Но все же объясни, чем тебя не устраивает Платонов андрогин? Ведь в тот раз, когда я о нем тебе рассказывал, он же тебе понравился.
- Ничего подобного.
- Но ты весело смеялась, Аня! - Вовсе не весело, а с омерзением.
- Вот те на. Отчего же омерзение? - А оттого, что ничего противнее нельзя представить, чем этот андрогин.
- Ну почему? Почему, Аня? - Он ведь, ты говорил, - круглый, как апельсин.
- Допустим. И что? - Мясной апельсин, представляешь? Эдакий круглый, как жаба, мясной апельсин.
Кошмар какой-то.
- ...? - И на этом жирном шарике четыре ручки и четыре ножки. Так? - У Платона примерно так.
- И чтобы передвигаться, этот твой... андрогин должен был совершать кувырки, как клоун, катиться по земле, словно колобок, то есть беспрерывно менять ноги-руки... Так? - Предполагался и такой вариант.
- Разве это не смешно? - Пожалуй...
- Вот я потому и хохотала.
- Но это все? Для того, чтобы испытать отвращение к бедному Платонову андрогину? - Нет, не все. Осталось самое главное. Что же выходит, Валентин: оно было бесполым, всякие первичные и вторичные половые признаки отсутствовали у него? - Что ты такое несешь, Аня! Андрогин был двуполым, и все, что полагалось, у него было. Как женское, так и мужское.
- А как же оно наслаждалось, имея все эти штучки на одном и том же теле? - Может быть, андрогин вовсе и не наслаждался. В том значении, какое придаем этому мы... Но в качестве супругов-андрогинов, Аня, они пребывали в этом состоянии постоянно.
- То есть как! Что значит "постоянно"? Все время, что ли? - Выходит, так...
- Вот это класс, Валентин! Но каким образом? - Вот видишь, и тебе стало интересно. Они, значит, пребывали в таком блаженстве постоянно. И впоследствии, когда андрогинное существо было разрублено пополам, на мужчину и женщину, каждая половинка стала искать по свету своего напарника.
- И ты считаешь, что мы с тобою?..
- Да, Анюта... Убежден.
- До сих пор? - Да.
Всегда был убежден, остаюсь в этом и, в каких бы мирах ни оказаться мне - вещным, сущным или невидимкой, - повсюду я вынужден буду искать свою андрогинную сестру-супругу. А я обречена, выходит, вечно бегать от него, потому что если попадусь в его руки, то, считай, крышка мне - ибо заездит меня до полусмерти во исполнение своей высокой мистической цели.
Ублаженный повторным утренним сном, вторичным глубочайшим провалом в забытье, которое длилось почти до десяти часов, затем, вымытый, накормленный и одетый в толстый свитер грубой вязки, Валентин был отправлен во двор чистить дорожки перед домом. После этого он еще должен был наколоть дров для бани. Анна осталась дома, разбирала таинственные завалы грязного белья. И для нас обоих этот серый зимний день, мягкий, сиротский - безо всякого ощущения холодной угрозы близких рождественских морозов, начался с мира, спокойствия и предощущения вечного блаженства.
Мы пребывали с этим душевным настроем - Анна в доме, время от времени, по мере вершения своих дел, выглядывавшая в окно, и Валентин на дворе, подхватывающий широкой фанерной лопатою невесомый свежевыпавший снег. Низко нагибаясь, он затем толкал по дорожке свой простейший снегоочистительный агрегат вместе с напухавшей на нем белой рыхлой горкой...
Очевидно, в таком же мистическом ощущении вечности находились и красногрудый шарообразный снегирь, с задумчивым видом заглядывавший в окно, сидя на ветке рябины, а также и соседский лохматый черный песик, вылезший из своей конуры и торжественно устроившийся на самой середине заметенного двора - возлежа на белейшем пушистом ковре.
От частых земных поклонов с лопатою в руках у Валентина съехала шапка на глаза, и он, выпрямившись, поправил ее, сдвинув назад к макушке, и ощутил, что лоб его приятнейшим образом покрылся влажной испариной. Такая чувственная радость была знакома ему - раньше испытывал подобное при катании на лыжах, когда, хорошенько пропотев в долгом беге над снегами, он останавливался передохнуть и, воткнув в сугроб, рядом с лыжнею, палки, стянув с головы вязаный колпак, утирал им обильно выступивший на разгоряченном лице пот...
Там, где мы появились на свет - в северных странах, - люди знали одну телесную отраду, неизвестную жителям южных краев. Это когда разгоряченное, наполненное раскаленной энергией внутреннего жара, электрическое тело твое внезапно встречается с ледяным холодом зимы. На тебе происходит короткое замыкание противоположных потенциалов жизни - и ты вспыхиваешь ярким комом света небывалой, невероятной радости.
Наиболее интенсивной эта физическая вспышка радости двух начал, жара и холода, проявляется тогда, когда парятся зимою в банях, затем выскакивают из горячей парилки и с головою бросаются в сугроб... Своей бани у Анны не было, но через сад и огород можно было выйти к баньке соседа Тараканова, он охотно пускал нас попариться, - разумеется, с нашими дровами, и чтобы мы сами натаскивали из его колодца со старинным журавлем воды для мытья.
И научила Анна своего мужа, бывшего городского жителя, хлестаться мокрыми березовыми вениками, взобравшись на высокий полок деревенской баньки, поддавать из ковша воды в раскаленную каменку и снова хлестаться в свистящем лютом пару - а потом голым выбегать из бревенчатой банной избушки и с диким воплем нырять в пушистый сугроб. Мы совершали этот языческий ритуал по два, по три раза - постепенно доводя себя до состояния полного телесного просветления, когда покажется, что нет уже над тобой власти холода, что ты можешь взлететь над снегами и парить, словно ангел.
Интересно и полезно было, как считал Валентин, хотя бы к пятому десятку лет своей жизни столкнуться с некоторыми обстоятельствами и необходимыми жизненными действиями, которые являлись, оказывается, основополагающими, фундаментальными в науке человеческого выживания. Раньше он жил в Москве и никогда не задумывался, как ему в зимние морозы обеспечиться теплом, - грелся себе возле батарей парового отопления и в ус не дул. А тут, в лесной провинции, куда он попал волею судьбы, с ним совершился некий грандиозный кувырок назад, в старинное бытие, и он познал такие потрясающие вещи, как пиление на козлах дров, расщепление их на отдельные поленья с помощью древнего орудия под названием колун.
И еще, словно египетские феллахи, Валентин научился подымать деревянным журавлем воду из неглубокого колодца, что был на участке Тараканова, рядом с его бревенчатой темной банькой. Воду эту колодезную, слегка желтоватую, следовало перелить из ведра, намертво привязанного ко клюву журавлиной жерди, в ведро свободное, потом нести в баню и выплеснуть в широкий чугунный котел, вмазанный в печь. Залив его доверху, приходилось еще наполнять две алюминиевые молочные фляги, которые хозяин бани приспособил для холодной воды, ею надо было разбавлять крутой кипяток из котла... Покончив с водою, надо было притащить, уже со своего двора, несколько больших охапок дров.
Надрав бересты, нащепав лучинок, все это надлежало сложить в черном печном зеве, обложить дровами, затем добыть огня с помощью спички и поджечь растопку.
И вот, в предощущении грядущего банного самоистязания, которое он стал воспринимать как величайшее блаженство, Валентин принялся колоть дрова - сразу же после того, как вычистил от свежевыпавшего снега дорожки вокруг дома. Он открыл сарай, выбросил оттуда через дверь штук десять распиленных березовых чурок, взял с верстака ветхопещерный инструмент колун, на длинной прямой ручке, и, стоя в сарайных дверях, глубоко задумался.
Можно было и таким образом прожить эту единственную жизнь - с самым серьезным видом помахивая колуном над головою. Ничего тут особенного. И при чем тут искривление пространства при скоростях, близких к скорости света? Бред какой-то, думал Валентин, поправляя на голове свою каракулевую шапочку-"горбачевку". Закидывая ее над бровями повыше, он снова ощутил рукою влажную испарину на лбу. И эта выработанная его телом теплая влага - ее эфемерная беспомощность пред распахнутым колоссальным холодильником зимы - тронула душу Валентина. На миг он представил все земное время уже прошедшим, все пространственные величины уже исчезнувшими - и вот осталось только ощущение быстро остывающего пота на этом глупом родном лбу... Что-то подобное, сентиментально-философское, мелькнуло там внутри, за костяшками этого лба, и Валентин сделал широкий шаг, сразу же выходя из задумчивой полутьмы сарая на бодрый зов активного зимнего полудня.
Он сосредоточенно нахмурился и высоко занес над головою колун, собираясь нанести сокрушительный удар по самой середине круглого среза березовой чурки, стоявшей на мерзлой земле, где снег перемешался с опилками, песком и мелкими щепками. Но что-то, очевидно, сделалось не так, какая-то капелька неуверенности как бы бесконтрольно шмыгнула от занесенного топорища через руки к плечевым мышцам. И тупой топор колуна пал на поленный срез где-то с краю, еще и подвильнул в момент удара. Будто сердясь и вызываясь на дерзость, березовый чурбак как бы с презрением отбросил подскочивший топор, но сам тут же потерял равновесие и вяло свалился набок. У дровосека при этом руки провалились вперед в пространство, шапка съехала на нос, полностью закрыв глаза. И полуослепший, с виноватым видом, вновь ставил на попа чурку Валентин, в недавнем прошлом доцент одного московского гуманитарного института, ныне житель маленького городка на реке Гусь.
Последующие удары были у него и получше, и хуже - когда топор колуна мог отщепить кусочек дерева по косой линии, производя не добротное полено, но какой-то досадный брак, несуразный дровяной ошметок, ни на что не годный березовый клинышек. До этого Валентин полагал, что он вполне нормальный полноценный мужчина в самом расцвете сил. Но когда замечательные, красивые березовые чурбаки не стали подчиняться и начали открыто издеваться над ним, а он весь взмок от усилий и голова его задымилась паром - уже давно он скинул и отложил свою шапку в сторону, - то в сердце его вкралась горечь сомнения. Он подумал о том, что тысячи лет до него были мужчины, которые хотели любить своих женщин в теплых домах - посреди бескрайних зимних просторов, - хотели париться вместе с ними в жарких банях, затем, насухо вытерев их полотенцем в предбаннике, погладить их и ощутить под рукою что-то поистине волшебное, небесно-шелковистое, неведомое доселе в родной жене... И для того чтобы достичь этой цели, мужчины резали в лесу дрова, потом распиливали, кололи их на красивые ровные поленья, и труд их был радостен и наполнен глубочайшего, прекрасного смысла. И все у них отлично получалось - увы, только не у него, подымающего над головою топор уже не только безо всякой уверенности, но почти со страхом и с заранее возникающим в сердце чувством отчаяния: опять смажу...
Тем не менее дело кое-как шло, он заходил в сарай и выкидывал оттуда на двор все новые чурбаки, толстые и не очень, однако совсем тонких палок дровосек избегал, опасаясь, что не сможет попасть колуном по маленькому кружочку поленного торца - да и не стояли тонкие чурки на земле. Посреди двора потихоньку росла куча наколотых дров, сначала маленькая, бесформенная, затем возраставшая выше и выше и все заметнее приобретавшая вид пирамиды. О, уверенный рост этой пирамиды радовал сердце Валентина и распалял усердие.
Постепенно рубщика дров захватила страсть, похожая на чувства тех, которых порабощает алчность при первоначальном накоплении капитала. И Валентин нашел, что современные тенденции в русском обществе, вновь склоняющиеся к капитализму, имеют неумирающие корни в исконном старинном быте деревенских жителей, где основным законом, главным пафосом жизни является призыв к накоплению, к заготовкам впрок, будь то зерно, сено, солонина или березовые дрова, сложенные перед домом в ровные красивые поленницы. Капиталистический русский всегда имел тенденцию к накоплению натурального "живого продукта" сегодня, чтобы завтра обрести уверенность в жизни - и "не нужно золота ему", и обойдется он без красивых вещичек и драгоценных побрякушек западной цивилизации...
Как бы чудесным образом иллюстрируя эти мысли Валентина, внезапно возникла перед ним и сама живая фигура живучего капиталистического русского, которому все трын-трава, кроме натурального продукта, - сосед Тараканов, учитель физкультуры городской средней школы, коллега Анны и Валентина, внезапно появился на хозяйственном дворе. Дровосек, испускающий над мокрой головою пар, с катышками льдинок на груди и вороте серого лохматого свитера, которые образовались от конденсации влаги на космах шерстяных ворсинок, Валентин посмотрел на пришельца выпученными серыми, налитыми кровью глазами. Тот был в классической ватной телогрейке, стеганной сверху вниз, в кроличьей шапке с задранными ушами, в валенках с черными резиновыми калошами.
Штаны на коленях у него были залиты помоями, кусочки распаренной картошки и нашлепки сырого комбикорма украшали эти штаны, и Валентин живо вспомнил, как однажды, появившись на подворье Тараканова, увидел там воистину потрясающую картину. В стене сарая было вырезано высокое окно, которое закрывалось на две откидные створки, - должно быть, через это окно хозяин выбрасывал свиной навоз вилами. В этот раз, в появление Валентина, створки были широко раскрыты - и в оконный проем, опираясь на него передними ножками, жирная розовая хавронья высунула свое громадное рыло с пятачком о двух дырках. И добродушно, вполне приветливо похрюкивая, свинья смотрела на гостя с таким осмысленным видом - что-то перетирая во рту и аппетитно причмокивая, - что Валентин невольно, вовсе не желая даже в мыслях оскорбить соседа, отметил про себя: а ведь глазки у нее кажутся намного умнее, чем у хозяина. И вообще - она представляется гораздо значительнее, чем этот суетливый сморщенный учитель физкультуры.
Явление во дворе Тараканова произвело на свет следующий диалог: - Смотрю я уже два часа, как вы тут колотитесь, Валентин Петрович. Устали небось. Вон, весь мокрый, а шапочку-то наденьте, не то простудитесь. Вы отдохните пока, давайте я немножко поколю...
- Нет уж, благодарствуйте. Как-нибудь сам. - Валентин отказался, почуяв некое обидное для себя пренебрежение в словах соседа.
Заметил, стало быть, отсутствие мастерства в деле рубки дров... Так оно и есть - последовала обстоятельная лекция по этому предмету: - Во-первых, вы берете полешко - и какой стороной ставите его вверх? - А какой надо? - Светлой надо. Дрова заготавливают в лесу, они там лежат долго, а потом их привозят трактористы к нам домой, так ведь? - Наверное...
- У всякого полешка два конца, верно? Когда мы пилим дрова, всегда получается, что один конец у полена темный, потому как там почернело от времени, другой светлый, недавно отпиленный. Вот с этой стороны и надо раскалывать чурак.
- Почему с этой? - Потому что с темной стороны дерево затянулось. Там сухо, как в кости, и топор вязнет. А стукнешь со светлой стороны - чурак разлетается безоговорочно.
- Понятно. Спасибо.
- Теперь другое. Надо хорошенько посмотреть на чурак. На нем всегда есть некая трещинка. По этой трещинке и надо лупить топором - она всегда указывает, в каком направлении рубить...
Так поучал сосед Валентина, покуривая сигарету и размахивая ею в воздухе, а на них смотрела из окна своего дома Анна с серьезным, пасмурным лицом, и она ничего не слышала, о чем мужчины говорят, но по глазам ее было видно, что ей совершенно это неинтересно - о чем они говорят... Какую беспощадность могут порой выразить глаза женщины, когда ей кажется, что никто ее не видит! Сколько глубоких, тяжких вздохов наедине с собою испустит женщина, прежде чем появится такой вот беспощадный оценивающий взгляд. Увы, Анне, глядящей из окна на беседующих возле кучи дров двух мужчин, было в ту минуту совершенно ясно, что это одинакового разряда существа. Чудаки, на этом свете главным образом озабоченные тем, как бы им пристроить свою мужественную тыкалку. И чтобы сие обеспечить наилучшим образом, одни будут толковать о политике, об андрогинах, о серебряном веке русской поэзии, о химии и физике.
Другие же будут стараться заработать или наворовать побольше денег. И все это для того, чтобы обманывать бедных женщин: что они любят нас, а не себя.
2 Сначала это было похоже на незамысловатую игру, которую затеяли мы от недоброй скуки. Затем, когда стенка поднялась до высоты плеч, Валентин и Анна, вглядываясь друг в друга поверх нее, вдруг поняли всю серьезность, печаль и нелепость происходящего. Но уже ничего не оставалось делать, как только продолжить начатое. И когда в самом верхнем ряду, подпирающем толстую поперечную балку, оставалось положить на раствор последний кирпич, Анна приставила к новоявленной стене раскладную лестницу и взобралась на нее, а Валентин, со своей стороны, также влез на садовый столик, послуживший ему помостями, и приник лицом к четырехугольному отверстию. Сверкающие темные глаза Анны смотрели на него с болью и укором, и сила чувств, явленная в этих любимых глазах, была настолько невыносимой для Валентина, что он едва не разрыдался, стоя на шатком столике и держа в одной руке красный кирпич, а в другой - каменщицкий мастерок.
Ни слова не было сказано до этой минуты - когда уже скоро последний кирпич ляжет на приуготовленное ему место и стальной лопаточкой мастерка будет аккуратно заделан шов между потолочной балкой и кирпичной стенкой, только что возведенной в коридоре дома. Это было одноэтажное длинное зданьице о двух выходах, расположенных по его противоположным концам. Поставленная на самой середине коридора стенка как раз поделила дом на равновеликие половины.
И произошел между нами последний разговор через не заложенную еще кирпичом амбразуру в этой стене. Было уже не так хорошо слышно друг друга, и пришлось нам обоим невольно повышать голос.
- Ну что, Анечка, ты все еще настаиваешь? - Верное слово найдено. Да, настаиваю. Именно я настаиваю, не ты.
- Я бы и не мог, если б даже и хотел... Дом ведь твой, наследственный.
- Ах, ты о доме...
- О чем же еще? - Я думала - о чувствах-с! - О каких чувствах, Аня? Ведь мы уже развелись.
- Да, развелись.
- Но я по-прежнему ничего не хочу у тебя брать. Это я снова о доме.
- Поняла. Можешь больше не беспокоиться по этому поводу. Я сама привела тебя в дом, я же и решила отдать тебе половину. Моя воля.
- Спасибо. Но я ничего не хочу, Аня. Я решил уехать.
- Ну и уезжай.
- А стена тогда зачем? - Затем, что ты будешь там, на своей половине, а я здесь, на своей. И мы не будем больше видеться, останешься ты или уедешь.
- И что, никогда не будем видеться, Аня? - Мы же говорили об этом. Все вроде бы выяснили.



- Разумеется. И тем не менее... Я возвращаюсь в Москву. Попытаюсь снова устроиться. Так что зря ты заставила меня делать стену. Я все равно не буду жить здесь.
- Не будешь, не будешь! Только не переживай.
- Пусть лучше твоя дочь живет тут, когда подрастет.
- Там посмотрим. Уж как-нибудь сама позабочусь о ней. А не хочешь моего подарка - продай полдома или и на самом деле в будущем отпиши его на Юльку.
Для тебя же я на прощанье сделала все, что могла. Я девушка бедная, ничего, кроме дома и машины, нет у меня. Машину я поделить не могу, сам понимаешь, Валентин...
Не знаю почему - но он вдруг молча и совершенно неожиданно для меня вложил кирпич в оставленное на самом верху стены отверстие и быстро замазал щели цементом. А я и сам не ожидал, что сделаю так, и все произошло быстро - затерев раствором швы вокруг кирпича, с ужасом и тоской уставился на него, держа в руке уже не нужный мастерок. Так мы разом отсеклись друг от друга, разрубили гордиев узел нашего двухлетнего брачного союза. И произошло это в маленьком городке поселочного типа, что на речке с добрым названием Гусь, в самой основательной и кондовой русской провинции времен еще одной - последней - исторической катастрофы.
Два великолепных белокаменных собора украшали этот городок, два архитектурных шедевра, построенных когда-то князьями Волконскими и графьями Бутурлиными. А может быть, и не графьями и не князьями - но, несомненно, людьми высокородными, богатыми и весьма кичливыми. Потому как совершенно неоправданным и нелепым было возведение двух таких величественных и дорогих храмов на одной соборной площади, метрах в пятидесяти друг от друга, в одном и том же приходе. Чтобы не смешиваться на богомолье с соперниками, каждый из знатных родов построил для себя собственный храм Божий. Один в пышном стиле русского барокко, с полуколоннами, с завитушками на капителях и статуями святых, поставленных друг над дружкою на каждом архитектурном поясе высокой колокольни. Другой храм - в стиле тяжеловесного ложного ампира, с мощным многоэтажным корпусом, увенчанным пирамидальным нерусским шпицем вместо купола и с тяжелыми колоннами вкруг площадки пространной паперти.
Но что за вид был у этих незаурядных по эклектике храмов в наше время - что за дичайшая тоска сыпалась из щелей и трещин белокаменной облицовки, пялилась из пустых зарешеченных окон без единого стекла, слала глумливую ухмылку с безобразных мест отбитых носов или даже целиком стесанных лиц у храмовых статуй апостолов. О, как дико смотрелась ободранная крыша главного придела на соборе ложнобарочного происхождения, куда можно было забраться по тесному ходу в толще стены, похожему на пещеру в катакомбах. Выбираешься на земляную площадку (это бывшая крыша!), где зеленеет лужок, цветут желтые одуванчики, задумчиво покачиваются березки и тонкие рябины. Да что там рябины да березки на церквах - картина самая распространенная по всей христианской Руси того периода, - однажды мы, Анна да Валентин, нашли у самого края карниза одиноко торчавший круглоголовый палевый подберезовик! А вокруг двухрамового комплекса по отлогим холмам, заросшим садовыми деревьями и высокими соснами, лепилась провинциальная ностальгическая архитектура - классические ветходворянские сооружения с приветливым мезонином, двухэтажные мещанские дома, нижний этаж которых был каменным, а верхний - деревянным, с кружевной резьбою наличников на окнах, с физиономиями довольства и выражением лесной силы в осанке, со смуглым колоритом смолистых бревенчатых срубов - коричневым румянцем во все лицо, как у баб на полотнах живописца Патрикеева. Очень похожими на пожилых, но еще крепких патрикеевских баб казались мне эти старинные дома в городке! Кстати, недалеко отсюда он и жил, оказывается. Мы с Анной все собирались съездить на каникулах в его края, да так и не собрались, не успели. То были заняты выяснением наших отношений, ссорами и примирениями, то на машине уезжали в Москву или на юг, в далекий Крым. А если и выпадало наконец свободное время для посещения Патрикеева, то ломалась вдруг у Анны машина.
А когда ломалась у меня машина, то нормальной жизни приходил конец, - не то чтобы я очень уж любила машину, но словно нападала на меня какая-то болесть, я становилась сама не своя, вся издергивалась, ночей не спала, всех вокруг себя изводила, не кормила обедами дитя свое и мужа, никаких денег не жалела, шла на любые затраты и унижения, чтобы только починили мою машину. Если снова начинала греметь цепь механизма газораспределения, не поддаваясь больше регулировке, или двигатель глох на малых оборотах, то я доходила почти до умоисступления, даже впадала во временную фригидность и злобно отказывала мужу в супружеских ласках.
Станция техобслуживания раньше находилась в нашем же городке, на самой его окраине, недалеко от речки, там, где перед мостом городскими властями был построен замечательный указатель. Это было монументальное железное изображение гуся, что круто взлетал к небесам, в струнку вытянув свою длинную шею и клюв, - наша река ведь называлась Гусь. Миновав вырезанную при помощи электросварки упомянутую многотонную птицу, сразу же за мостом располагалось в те добрые времена предприятие СТО (станция технического обслуживания), окруженное неровным забором из какого-то металлического дреколья, ржавых труб, наспех затянутых металлической же сеткой. О, сколько раз приходилось мне подъезжать к воротам этого авторитетного технического капища, сколько часов своей прекрасной жизни, жизни красавицы и умницы, сожгла я в вонючей курилке ремонтного цеха, куда по блату допускали меня мастера авторемонта - знакомые слесари, жестянщики, маляры, - чтобы я там сидела, пока ремонтируют мою машину, до одурения смолила одну сигарету за другой и ждала, ждала!..
Собственно, в подобном ожидании проходила и вся остальная наша жизнь в этом городе - вот скоро нам сделают машину, мы сядем наконец в нее и уедем...
Куда? Мы оба работали в местной средней школе, где обучалось около сотни детей, которые ничего особенного из себя не представляли и, видимо, в будущем ничего выдающегося не обещали, но все до одного мечтали поскорее вырасти и уехать куда-нибудь из городка. Оставаться и жить там никто из наших учеников не хотел, как приходилось жить нам, Анне Фокиевне и Валентину Петровичу, учительнице русского языка и литературы и учителю истории. Анна после института вернулась в свой родной город, стала работать в той же школе, которую когда-то кончила, и беспечально зажила в родительском доме с молодым пригожим супругом, который был у нее раньше, до меня...
Нет, нет, Валентин тут ошибается: я не жила с молодым пригожим супругом в доме своих родителей - выйдя замуж, я перешла жить к мужу, на казенную квартиренку, которую ему дали городские власти. Там же и дочь родилась, росла до четырех лет, пока мы с ее отцом-музыкантом, Тумановым, работником Дворца культуры, не разбежались. И только после этого, когда уже мой папа Фокий умер (мама умерла годом раньше), я и вернулась в родительский дом.
Почему-то так вышло, что за все годы супружеской жизни мы с Валентином никогда не заговаривали о том, как я жила с первым мужем и почему мы разошлись.
Что ж, пусть будет так, папы Фокии все равно когда-нибудь да и умирают, их дочери идут замуж, уходят из дома, но бывает, что вскоре разводятся и возвращаются домой - пусть будет как угодно, что угодно, но только зачем мне знать все такое о своей жене, да еще и в подробностях? Точно так же - зачем мне рассказывать обо всем этом своему второму мужу, если в нем было замечено - еще только на подступах к брачному алтарю - совершенно немыслимое, болезненное, отвратительное, невменяемое чувство ревности? Валентин мог бешено приревновать даже к тому факту, что когда-то Анна ездила в первый медовый месяц на своей машине в Крым, и молодожены там снимали какую-то сараюшку на берегу моря и были счастливы хищным счастьем молодой чувственной любви. Словом, мы довольно рано выяснили, что и Анна и Валентин - оба мы далеки от христианского всепрощения и от простой человеческой мудрости, и лучше нам не касаться ничего из своего сексуального прошлого.
Хотя Аня, на мой взгляд, испытывала ревность не к моим былым подвигам с другими женщинами, а скорее к тому, насколько я расценивал их умственные качества и женские достоинства.
- То есть - как это понимать, Валентин? - Что именно? - А насчет моей ревности к умственным и физическим качествам твоих давнишних подружек.
- Чего же тут не понять? По-моему, все ясно. Ты кое в чем была неуверена в себе. Скажем, совсем в малом. В походке, например, - с легкой косолапинкой.
В небольшой сутулости, которая особенно была заметна, когда ты сидела за рулем.
- Ах, злой какой! Не понимаешь, что как раз от многолетней привычки за рулем и появилась сутулость. Это вполне авторитетная сутулость! А насчет моих ног можешь не беспокоиться. Посмотрел бы сначала на свои.
- Увы, там смотреть особенно не на что.
- В том-то и дело. А о моих ножках, если хочешь знать, в родной школе ходили легенды. Тогда пришла мода на мини-юбки. Ну я, конечно, самая первая отчекрыжила подол школьной формы как раз до самой критической отметки. Так меня, представляешь, потащили на суд чести! И одноклассник, Авдонин Сашка, встал и заявил в лицо директрисе: "Ноги Ани сделали для нашего эстетического воспитания больше, чем все ваши уроки по искусству, Антонина Леонтьевна".
Она у нас тоже историю преподавала. Ее коньком была отечественная живопись.
Репин, Суриков, Шишкин... И тут Авдонин ей такое! Какой молодец оказался! Нас обоих исключили из школы. Еле-еле мой папаша Фокий Митрич уладил это дело. А Сашку Авдонина так и не восстановили, он стал ездить в районную школу.
- ...Да, в этой жизни много смешного.
- Что ты имеешь в виду, Анна? Разве то, что мы с тобой сейчас разговариваем, вспоминаем, можно назвать жизнью? - А как же назвать? - Я не знаю! Где ты - я не вижу тебя.
- И я не вижу тебя. Хотя бы ощутить прежнее прикосновение! Звучит, милый мой, вельми грустно и зело сладострастно, правда? Однако какого сладострастия можно было ожидать от сутулой, косолапой бабенки? - Вельми... Поелику... Нет, что бы я ни говорил по своей глупости, но ты была хороша, Анна Фокиевна. Все в тебе было в порядке. Ладно скроено и сладко сшито. Какие ланиты, очи, что за перси... Господи, где же эти беленькие персики с маленькими розовыми бутончиками! - Спасибо, миленький. Ты растрогал меня. Но если хочешь знать, я этими бутончиками уже к тому времени выкормила дитя. И готова была еще родить и выкормить. Для тебя. Однако ты не захотел.
Да, не захотел. Ибо то обычное, что испытывал я со всеми женщинами, готовыми оказаться со мною в постели, - то всегдашнее, испытанное с другими, несомненно, вело мою мужскую природу к простому акту сотворения человеческих детей. А то непонятное, глубинное, страшное, что испытывал я с Анной, как бы не имело к детородному процессу никакого отношения. И мы оба чувствовали, что если в результате наших неистовств вдруг будет зачат ребенок, то это окажется каким-то неожиданным отклонением, делом неудобным и даже вероломным - таящим в себе некую темную угрозу. Ибо никакого отношения к продлению рода не имела та чрезмерная, поедающая самое себя неутолимая страсть, которая связала нас.
В том виде существования, который назывался жизнью, я благополучно пребывал в звании кандидата наук и старшего преподавателя института, доцента на кафедре филологии - был всем доволен и ничего еще не знал о той "болести", как говаривала Аня, которую она и привнесла в мое самодостаточное земное бытование... Словом, появилась однажды в институте некая провинциалка, пожелавшая учиться в аспирантуре и в дальнейшем добиваться ученой степени в филологической науке. Мы познакомились, подружились - такими истертыми словами обозначается увертюра влечения, странный вид познавания друг друга посредством обмена зрительными энергиями через глаза и устойчивыми наборами словесных клише через слух - якобы выражающими скрытую в глубине тела человеческую душу.
Нам было интересно и приятно встретиться, поначалу невзначай, где-нибудь в коридорах или в библиотеке института, и мы, Анна и Валентин, по неведомой причине тянулись друг к другу и старались что-нибудь придумать такое, чтобы лишнюю минуту побыть вместе: поболтать в курилке, стоя друг против друга, одной рукою упираясь в обшарпанную, крашенную в дикий синий цвет стену, в другой руке зажимая дымящуюся сигарету, между указательным и средним пальцем, или плечом к плечу пройтись по длинному коридору до канцелярии, при этом весело поглядывая друг на друга и перебрасываясь немудреными шуточками.
А однажды на Восьмое марта, во время весенней установочной сессии, я шла через площадь Пушкина в состоянии такого нежелания жить и продвигаться в этой жизни, по слякотным улицам, навстречу всему, что меня ожидало, - что я даже растерялась и впервые ощутила непобедимый страх перед самим фактом своего существования. Поэтому, наверное, в лице Анны читалось отрешение и отчаяние - единое чувство, - словно бы она уже умерла и теперь явилась с того света всего на минуту, чтобы только еще раз пройтись по заляпанной снежной кашицей площади Пушкина. Мы даже испугались, оба разом, когда столкнулись взглядами, а потом, в следующую минуту, необыкновенно обрадовались друг другу, и какое же было счастье, что у меня в руке был зажат букетик нежных нарциссов, а я оказалась без цветов - не пожелав, всего за минуту до нашей встречи, купить себе такие же желто-белые цветочки, продававшиеся из корзины на краю площади, перед памятником поэту. Валентин нес букетики каким-то институтским дамам, но они не получили эти традиционные цветы - свеженькие, нежно пахнущие нарциссы достались в тот весенний день мне! - Почему ты была такой грустной? - Я? Грустной? Что-то не помню. Мне кажется, это ты был грустным. У тебя был такой вид, словно ты уже давно умер и всего на несколько минут вернулся к действительности, чтобы только пройтись по одному точно определенному маршруту в мировом пространстве: планета Земля, город Москва, площадь Пушкина, от памятника тридцать шагов в сторону кинотеатра "Россия"...
- Шутишь? Нет, правда, - ты была печальной-печальной, Анна! - Я не шучу! Это ты был печальным, Валентин! - Ну хорошо, мы оба были печальными.
- Да нет же! Ты был таким, а я - нет. Тот день запомнился очень хорошо. Ты тогда впервые подарил мне цветы. Я их дома заложила в книгу, они высохли и потом долго были со мною. Как-то я даже показывала их тебе, помнишь? - Нет, не помню. Как жаль, что цветы можно положить в книгу и высушить, а дни нашей жизни, Анна, высушить нельзя, гербария из них собрать невозможно.
- О! Как красиво ты мог говорить в той жизни. Не ожидала, что не утратишь дара красноречия и теперь...
- Почему я должен его утратить? Я, Анюта, унаследовал этот дар от своих предков. Отец мой, как говорила мне мама, был адвокатом. Свое красноречие я развил до совершенства, работая преподавателем в институте. Красноречием я и покорил тебя. Помнишь, как красиво я говорил про звезды в ту ночь?..
- Не помню... Нет, вспомнила! Это было тогда, когда я привезла тебя к себе в микрорайон, в дом, где я останавливалась, приезжая в Москву.
- Да, в тот раз.
Я тогда вышел на балкон, на этот заваленный всяким домашним хламом пыльный балкон, который вовсе не был рад тому, что его посетили, - у висячего над ночной бездной балкона был вид отчужденный, угрожающий. Он не предлагал посетителю выйти и удобно расположиться на нем, благодушно озирая украшенное тусклыми звездочками надмосковное мировое пространство, а наоборот - как бы хотел прогнать гостя назад, затолкать его обратно в железобетонную дыру стандартной квартиры на двенадцатом этаже крупнопанельного дома. Угрюмая была душа у этого балкона... Вдруг что-то произошло в космической глубине - быть может, миллионы лет назад, - влетели в вечерние московские небеса две пригоршни огненных метеоритов, прочертили мгновенные траектории по бездушному пространству тьмы... Затем исчезли, беззвучно истаяли - и огни, и следы, осталась после грандиозной картины космического катаклизма одна лишь неприглядная пыльная плита балкона, перечеркнутая полосами света, падавшими сквозь мутные оконные стекла... Когда на этом темном необитаемом балконе мне стало совсем неуютно, я бросил в бездну городской тьмы потухший окурок и вернулся в комнату.
В том микрорайоне недалеко от дома находились пруды, и я ездила к ним купаться, ставила в удобном месте на берегу машину, раздевалась в ней и в купальнике шла к воде. Но входя в пруд меж прибрежных кущ ивы, там, где низко нависающие ветви почти касались водной глади, я снимала с себя купальные "две штучки", все это хозяйство пристраивала в упругой развилке ветвей и пускалась вплавь совершенно нагой. Действие это было довольно рискованным, и не столько из-за народа, который в теплые дни в немалом количестве скапливался по берегам пруда, сколько из-за сомнительной чистоты городского водоема. Вода была, если сказать по правде, вовсе не прозрачной и светлой, как то положено быть чистой воде, - она была глинистого цвета, весьма мутной. К тому же некий устойчивый запах витал надо всем водным пространством, состоящим из гирлянды соединенных друг с другом старинных прудов. Пахло не то удобрениями, которые были свезены на прибрежные огороды, не то прорвавшимися где-то городскими сточными водами.
О, ничто не заставляло меня купаться в этих прудах - просто однажды я это сделала, тогда у меня сломалась машина и я не могла выехать за город, - потом привыкла, как привыкли и другие люди, купавшиеся там. Ничуть не кажется невозможным искупаться даже в грязной луже, если таковая находится рядом, а вокруг кипит невыносимый летний зной, и адов мутный смог сотрясается неумолчным гулом автотрасс, ревом работающих моторов, и тебе представляется, что весь кишащий столичный люд устремился сейчас за город, к прохладным речкам и озерам. Но если тебе сейчас в пригород выбраться невозможно - впору броситься, зажмурив глаза, в любой заплеванный городской пруд, в переполненный клиентами платный бассейн, в каменную чашу фонтана - лишь бы там плескалась и сверкала вода! Так я и сделала однажды, и ничего плохого со мною не случилось - с тех пор каждый день купалась в пруду своего микрорайона, никуда далече из города не выезжая.
По одному берегу избранного мною прудового озерца близко к воде лепились друг к другу безобразные сооружения сарайного типа, сколоченные из случайного материала, обитые ржавыми кусками листового железа. Это были тыльной стороною обращенные к прудам автолюбительские гаражи московской окраины, построенные в период развитого социализма. На другом берегу, причастном к широкой пустоши, выбегающей уже к самой кольцевой автостраде, вплотную к цепочке вытянутых прудов подходили дикие огороды самозахватных земледельцев. Участки по своим границам были обозначены вбитыми в землю кольями, неровно протянутой по ним проволокой, иногда - стоймя врытыми спинками старинных железных кроватей, кое-где фигурно-дырчатыми листами штамповочного металла, но чаще всего - частоколом из заостренных кверху кольев и горбылей в стиле ограды Робинзона Крузо. Только Робинзон ведь ограждался от нашествия диких коз - кого же опасался наш самопальный огородник? Меж Робинзоновых лоскутных участков тянулись прихотливые извилистые проходы, по которым можно было добраться на автомобиле, прыгая по кочкам и канавам, до самого прудового берега, заросшего раскидистыми ветлами.
Меня поразила эта способность молодой и очень привлекательной женщины не пугаться самой откровенной грязи и лезть в дурно пахнущую воду этого кошмарного пруда, расположенного чуть ли не рядом с городской свалкой. И произошло это в первый же день нашего свидания, уже не случайного, но заранее назначенного, - когда обоим стало ясно, что без него не обойтись. Мы назначили быть этому свиданию в четыре дня, когда закончится ее встреча с научным руководителем, курирующим ее тему по старославянской фразеологии, и одновременно завершатся мои лекции с заочниками. Итак, после работы она дождалась меня в своей машине за воротами института и повезла купаться на эти Вонючие пруды.
Дело в том, что был самый разгар купального сезона, и она могла бы вывезти приглянувшегося ей преподавателя института, доцента, на любой из знаменитых подмосковных пляжей, и я для начала предложил ей поехать или в традиционный Серебряный Бор, или чуть подальше, на Рублевское водохранилище. Но она заверила меня, что будет лучше сделать так, как она задумала, и привезла меня на эти экологически сомнительные Грязные пруды. Я в воду не полез, ограничился тем, что стал якобы загорать при вечернем солнце, расположившись на истоптанной травке, а она, нимало не колеблясь, вошла в пруд у зеленых кустов, присела в воде, живо стянула с себя трусы с лифчиком, повесила на ветку и бодро поплыла по мусорному озеру, оставляя позади себя гусиный клин маленьких волн.
Растерянным было лицо у пожилого доцента, когда он смотрел вслед плывущей по серебряному блеску аспирантке. Неосознанно он полагал, что никто сейчас в этом мире не наблюдает за ним и не видит выражения его глаз, поэтому они откровенно выказывали все то смятенное, испуганное и болезненное, что испытывала в эту минуту его дрогнувшая душа. И можно подробно, не спеша прочитать по этому лицу, как будет очень скоро сломана, разворочена вся его прежняя добропорядочная жизнь... Судьба совершит внезапный аварийный бросок в кювет, будут удары, будут грубые удары - и поросячий визг задавленных тормозов.
И вот оно, начало, - этот безрадостный, нехороший берег вокруг серого озерца, заставленный ржавыми коробками убогих гаражей, и за ними виднеются вдали, над плотной зеленью соснового лесочка, прямоугольные коробки окраинного микрорайона, в котором вскоре будет действовать самая известная в Москве бандитская группировка... Что заставило нас прийти в тот день призрачной жизни на берег пруда, который когда-то был деревенским, затем оказался в городской черте, обозначенной асфальтобетонной границей Московской кольцевой автострады? С того дня мы, Анна и Валентин, и стали одной-единой историей, сюжетом для небольшой повести, совместным предприятием по производству еще одной человеческой безысходности, о которой никто на свете не будет знать - сперва только мы вдвоем, потом кто-нибудь один из нас, а уж совсем после и вовсе никто на свете. С того же дня, проведенного нами вместе, - сначала на травяном берегу урбанистического озерка, окруженного ящиками ржавых гаражей и робинзоновскими огородами, а потом в чужой квартире на двенадцатом этаже, - с того дня мы стали одной общей историей, эпическим дуэтом невидимок на фоне широкого, чудесно звучащего хора жизни.
Ибо так и бывает у самоисчезающих историй, словно у самовоспроизводящихся амеб, - создаваясь как целое, мы тут же делимся надвое. Одна часть есть то самое видимое начало, которое называют жизнью, и в нашей истории эта часть касается всего того, что происходило между нами, Анной и Валентином. Другая часть является невидимой, и к ней относится все уходящее из жизни в небытие: с трудом воспроизводимые настроения сердец, ни во что не обратившееся томление бытия, незвучащая музыка твоей... моей судьбы.
3 Когда мы встретились, я не стал открываться ей, что не вполне принадлежу этому миру, постоянно ощущая на сердце некую тяжесть отчужденности ко всему, что было вокруг меня, - от самых первых памятных впечатлений детства. На качающиеся ветви деревьев, на светящиеся ночные огни я смотрел вовсе не из того пространства, в котором эти ветви шевелились под ветром и огни города сияли. Молодая, стройная, удивительно приятная, прелестная женщина - Анна представилась мне существом, несомненно и уверенно принадлежавшим давно наблюдаемому мною миру земной жизни. Который, несмотря на чуждость, имел для меня великую, властную, неутолимую притягательность.
Анна была как соблазнительная модель своего мира, выпущенная на возвышенный подиум, по которому шла, раскачивая бедрами, развинченной профессиональной походкой манекенщицы, уверенно демонстрирующей не только новый фасон платья, но и высшее выражение самоуверенности - весь житейский апломб цивилизованного мира. Полностью принадлежа ему, Анна никогда не принадлежала мне, поскольку мое присутствие в нем было фиктивным. И она, обманутая мною, полагала во все время звучания нашего любовного дуэта, что дарует мне неимоверное счастье и открывает наивысшее блаженство.
Но так как я не знал, из какого мира я наблюдаю за собственной жизнью и откуда любуюсь этим сладостным совершенным существом, этой бесконечно соблазнительной женщиной с синими, как сапфиры, глазами, с чудодейственной белой кожей, несущей в себе электричество сильнейшего соблазна, - мое участие в нашем дуэте было неполноценным, опять-таки фиктивным, словно записанный на фонограмму и воспроизводимый во время концерта голос, с которым совмещается другой голос - вполне натуральный и живой. Так и пели мы, Анна и Валентин, - она живым, соблазнительным меццо-сопрано, я - хрипловатым драматическим баритоном, воспроизводимым с фонограммы. Итак, я ощущал себя голосом из аппарата, который не знает того, где и при каких обстоятельствах была сделана его запись на пленку.
Порой я сильно тосковал, уже с трудом перенося собственную призрачность в нашей любви, свою непринадлежность к этому лучшему из миров. И тогда мой драматический баритон вдруг скороговоркой взвизгивал фальцетом - дуэт нарушался, Анна страшно сердилась, а я принимался хохотать, вдруг ясно осознавая, насколько трагедия человеческого существования близка к комедии.
В сущности, эти жанры в жизни есть одно и то же, мне это стало совершенно ясным - однако для Анны все было по-другому, у нее-то взгляд на вещи явился не сторонним, точнее, не потусторонним, а изнутри самой жизни. И она внезапные мои переходы в другую тональность или в иной диапазон бытия воспринимала как фальшь и попытку унизить и оскорбить ее персонально.
Но дело в том, что и тогда и теперь мы оба не знали и не знаем, кто же из нас на самом деле принадлежит той жизни, а кто вывалился туда из какой-то иной, параллельной, действительности. Потому что я видела, глядя на Валентина, как он беспомощно барахтается в житейских протоках, несомый их мутным течением, - и ему по-настоящему страшно, куда его вынесет, и очень интересно, что с ним будет потом. А мне было безразлично, куда меня вынесет и что будет со мною потом. Я рано узнала, - мне кажется, всегда знала, - в этой жизни я прошлась мимоходом, залетела сюда случайно и скоро вылечу снова туда, откуда заявилась.
С самого раннего детства мой авторитетный папаша Фокий Дмитриевич приучал меня к мысли, что я должна быть "хозяином" в этой жизни (и себя он, несомненно, считал таковым) и для этого я должна... В общем, много чего должна и не менее того - чего не должна... А я в душе смеялась над ним, таким добрым, толстым и лысым Фокой, потому что всегда знала, каким бессмысленным фуфлом было все то, чему он меня учил и в чем наставлял. Когда я впервые встретилась с Валентином, то была поражена тем, насколько откровенно проявляется в нем тревожная озабоченность своим положением в обществе, сколь ревниво он печется о том, чтобы выглядеть по моде одетым, и как дорожит он званием доцента кафедры и местом старшего преподавателя.
Если бы я не чувствовала себя неким существом, вывалившимся из недр другого мира на эту грешную землю, я бы и не обратила внимания на такого заурядного советского конформиста последней четверти двадцатого века - но мне так хотелось зацепиться за какого-нибудь авторитетного обалдуя этого мира, как тонущему в открытом океане хочется ухватиться хоть за какую-нибудь плывущую деревяшку, волею благосклонных небес подогнанную волнами к самому его носу.
Ибо он, господин тонущий, слишком хорошо понимает всю смехотворность своего барахтанья над бездной морской - выставив из нее на полтора сантиметра свои жизнедышащие ноздри, чувствует себя беспомощным чужаком среди юрких рыб и тяжеловесных китов, свободно парящих в воде.
Наверное, было совершено какое-нибудь немыслимое преступление, что-нибудь из ряда вон выходящее, злодеяние вящее, за что и сбросили меня с корабля иного существования в открытое море здешнего. И я барахтаюсь в нем, прежде всего стремясь ухватиться за какой-нибудь надежный плавучий предмет. Мои мужья и любовники - все эти стеклянные оплетенные шары-поплавки, буи, оторвавшиеся от ветхих неводов, случайные деревянные обломки кораблекрушений и потерявшиеся бревна разметанных бурею плотов - и были тем первым попавшимся, за что я хваталась и потом без сожаления отбрасывала прочь, если вдруг обнаруживалось на пути моего бессмысленного обреченного барахтанья в жизни что-нибудь более подходящее.
- Неужели и я послужил этим... буем, шаром стеклянным, Анна? - Увы, миленький.
- Но я помню, как ты водила меня по старому городскому парку, по местам своего детства и юности... У тебя было такое лицо, Анна, и глаза сияли. Мне казалось, что ты меня любишь, раз делишься со мной всем этим - самым лучшим, очевидно, в твоей жизни.
- Так все и было! Кто тебе сказал, что я не любила тебя? - Стеклянные шары не любят.
- Любят! Любят.
- За стеклянный шар или за бревно в море хватаются и отдыхают. При чем тут любовь? - А тебе чего бы хотелось от меня? За что, по-твоему, я должна была бы ухватиться? - Мне вначале ничего не хотелось, честно говоря. Но ты сумела меня убедить... Мне показалось, что ты угадала-таки во мне существо из другого мира.
- Кто, ты? Из другого мира? Валентин, но ты, извини меня, красил волосы.
- При чем тут волосы, Аня? - Хной и басмой.
- Да, я рано начал седеть. Пришлось краситься. Ну и что из этого? - Ничего. А скажи мне, Валентин, почему ты до меня никогда не был женат? - Я уже рассказывал... Мать была больна.
- Да, да. Ты был у нее один, и ты маму любил, ухаживал за нею до самой ее смерти. Это я знаю. Но также знаю, что ты все это время не только онанизмом занимался, так ведь? - Предоставляю тебе полную свободу фантазии.
- Так я и спрашиваю вот о чем: почему ты не женился уже после смерти матери? - Мне было тридцать шесть лет, когда мама умерла. Я уже чувствовал себя старым холостяком. Я привык, и мне так было удобнее.
- Ты целых десять лет наслаждался этим своим положением? - Ну, считай... Да, почти десять лет - до встречи с тобой.
- И много у тебя было женщин? Наверное, сплошь аспирантки? - Нет, этим я не злоупотреблял. То есть аспирантками.
- А что? Чем не контингент? Особенно мы, филологини. Чем не товар? В университете нас называли факультетом невест, ты же знаешь.
- Не выносил я филологинь. Хватало других, всяких.
- А меня-то за что помиловал? На мне-то почему споткнулся, господин Казанова? - Постарайся вспомнить сама, как было...
- А как было? Я могу вспомнить только то, что было лично со мной. Оргазмы были. По три раза, скажем, за один раз.
- Анна! Анна! Не надо твоих изысканных штучек, умоляю! Я прошу вспомнить о том, как мы постепенно сблизились и стали наконец одним целым, новым существом на свете.
- Как сблизились? Очень просто. "Он меня за руку, а я его за ногу", как говорили женщины в нашей городской бане...
- Вот ты и снова за свое, Аня.



Страницы: [1] 2 3 4 5
РЕКЛАМА
Херберт Фрэнк - Барьер Сантароги
Херберт Фрэнк
Барьер Сантароги


Корнев Павел - Ростовщик и море
Корнев Павел
Ростовщик и море


Пехов Алексей - Ветер полыни
Пехов Алексей
Ветер полыни


Шилова Юлия - Требуются девушки для работы в Японию
Шилова Юлия
Требуются девушки для работы в Японию


РЕКЛАМА В БИБЛИОТЕКЕ
Copyright © 2001-2012 гг.
Идея и дизайн Алексея Сергейчука. При использовании материалов данного сайта - ссылка обязательна.